Дудукин. Так вы у нас не в первый раз?
Кручинина. Нет, я и родилась здесь, и провела почти всю молодость. Я сначала хотела мимо проехать – меня ждут в Саратове и в Ростове; но ваш антрепренер узнал о моем проезде и упросил меня сыграть несколько спектаклей, чтобы поднять сборы, которые у него плохи, и я не жалею, что здесь осталась.
Дудукин. Вы давно ли уехали отсюда?
Кручинина. Ровно семнадцать лет.
Дудукин. И вы не встретили никого знакомых или родных, и вас никто не узнал?
Кручинина. Родных у меня нет; жила я скромно, почти не имела знакомства, так и узнать меня некому. Вчера я проезжала мимо того дома, где жила, велела остановиться и подробно осмотрела все: крыльцо, окна, ставни, забор, даже заглядывала в сад. Боже мой! Сколько у меня в это время разных воспоминании промелькнуло в голове. У меня уж слишком сильно воображение и, кажется, в ущерб рассудку.
Дудукин. Это не порок-с, это у многих женщин есть.
Кручинина. Мне ничего не стоит перенестись за семнадцать лет назад; представить себе, что я сижу в своей квартире, работаю; вдруг мне стало скучно, я беру платок, накрываюсь и бегу навестить сына; играю с ним, разговариваю. Я его так живо представляю себе. Это, должно быть, от того, что я не видала его мертвым, не видала в гробу, в могиле.
Дудукин. Как же это случилось? Извините, что я вызываю вас на откровенность.
Кручинина. Я не боюсь быть откровенной с вами; вы такой добрый. Это случилось вот как: мне сказали, что мой сын захворал, в то самое время, когда я узнала, что отец его мне изменяет и потихоньку от меня женится на другой. Я и без того была потрясена, разбита, уничтожена, а тут еще болезнь ребенка. Я бросилась к нему и увидала ребенка уж без признаков жизни: передо мной был посиневший труп; дыхания уже не было, а только слышалось едва уловимое хрипение в горле. Я кинулась его обнимать, целовать и упала без чувств. Так в обмороке меня и доставили домой, а к вечеру у меня открылся сильный дифтерит. Я прохворала месяца полтора и едва еще держалась на ногах, когда моя бабушка, единственная моя родственница, и то дальняя, увезла меня к себе в деревню. Там мне подали, наконец, письмо, в котором меня извещали, что сын мой умер и похоронен отцом, что малютка теперь на небесах и молится за родителей. Письмо это было писано давно, но его от меня скрывали. Потом мы с бабушкой поехали в Крым, где у нее было маленькое имение, и прожили там три года в совершенном уединении.
Дудукин. А дальнейшая ваша жизнь?
Кручинина. Она представляет мало интереса. Я с бабушкой много странствовала, жила и за границей, и довольно долго; потом бабушка умерла и оставила мне значительную часть наследства. Я стала довольно богата и совершенно независима, но от тоски не знала, куда деться. Подумала, подумала и пошла в актрисы. Играла я больше на юге и в этой стороне не была ни разу. Вот теперь заехала сюда случайно и вспомнила живо и свою юность, и своего сына, о котором и плачу, как вы видите; я ведь странная женщина: чувство совершенно владеет мною, захватывает меня всю, и я часто дохожу до галлюцинаций.
Дудукин. Лечиться надобно, Елена Ивановна; нынче против воображения есть довольно верные средства: с большим успехом действуют.
Кручинина. Да я не хочу лечиться; мне приятна моя болезнь. Мне приятно вызывать образ моего сына, приятно разговаривать с ним, приятно думать, что он жив. Я иногда с каким-то испугом, с какой-то дрожью жду, что вот-вот он войдет ко мне.
Дудукин. Да если б он и вошел, так ведь вы бы его не узнали.
Кручинина. Нет, мне кажется, узнаю, сердце скажет.
Дудукин. Да вы его воображаете ребенком, а ему теперь, если б он был жив, было бы двадцать лет. Ну представьте, что мечты ваши сбылись, что вы увидите вашего сына… Вот вам сказали, что сейчас он войдет сюда…
Кручинина. Ах, ах! (Закрывает лицо руками.)
Дудукин. Вы представляете себе улыбающееся, ангельское личико с беленькими шелковыми кудрями.
Кручинина. Да, да, с шелковыми кудрями.
Дудукин. И вдруг вваливается растрепанный шалопай, вроде Незнамова, небритый, с букетом грошовых папирос и коньяку.
Кручинина. Ах, нет! Ах, довольно, оставьте! Этим не шутят.
Дудукин. Да я и не шучу; я вам докладываю сущую правду. Нехорошо, Елена Ивановна, думать и сокрушаться о том, что было семнадцать лет тому назад; нездорово. Вы много дома сидите, вам нужно развлечение, нужно повеселее жизнь вести. (Взглянув на часы.) Ай, ай, как я заговорился с вами. (Встает, взглянув на камин.) Однако у вас посетителей-то довольно было!
Кручинина. Это только карточки, Иван их на камин складывает, а я почти никого не принимаю.
Дудукин (взяв одну карточку). Григорий Львович Муров.
Кручинина. Как! Что вы прочли?
Дудукин. Муров, Григорий Львович. Если вы его прежде знали, так теперь не узнаете. Важным барином стал, разбогател страшно и один из главных воротил в губернии. До свидания, совершеннейшая из женщин. (Целует руку у Кручининой.) Я вас так и буду называть совершенством.
Кручинина. До свидания, Нил Стратоныч!
Дудукин уходит.
Иван!
Входит Иван.
Дома ли я, нет ли, господина Мурова никогда не принимай! Слышишь?
Иван. Слушаю-с. (Уходит.)
Кручинина. Муров разбогател, стал большим барином, важным лицом в губернии; а как жалок, сконфужен, как ничтожен он был, когда мы виделись в последний раз, когда я выгнала его из моей квартиры. Все это так живо мне представляется, как будто происходило вчера. Накануне этого рокового дня я навещала Гришу. (Закрывает рукой глаза.) Архиповна стояла с ним у окна, закрыв его до половины своим шейным платком. Когда я подошла, он забарабанил пальчиками по стеклу и спрятался под платок; потом выглянул и расхохотался. Прыгает так, что Архиповна едва удержать его может, ручонками машет, щечки разгорелись. Ну вот, вот он; я как сейчас его вижу!